Константин Прохоров

В небесах сияет солнце, зажженное Богом, и обогревает всю землю… Неужели вы не видите этого? И когда я молюсь, то, смею вас уверить, взываю отнюдь не в пустоту, а ощущаю и слышу явственно ответ Небесного Отца, и оттого мое сердце наполняется великой радостью…

Живёт в Омске. Доктор философии (PhD). Публиковался в журналах: «Грани», «Континент», «Богомыслие» и других. Автор девяти книг, опубликованных в России, Германии, Великобритании и США. Серебряный лауреат Национальной литературной премии «Золотое перо Руси 2008» в номинации «проза». Обладатель медали и диплома имени Шекспира за литературные переводы (2016).

Кровь врага

1

Жаркое лето 1916 года для крестьян деревни Ивановка N-ской губернии было наполнено тягостным ожиданием. Неподалеку проходила линия фронта, и хотя бои в этих местах носили вялотекущий, позиционный характер, и хлеб было велено все равно сеять и убирать, вопрос, кому достанется урожай, оставался открытым. Крестьяне работали спустя рукава, часто собирались в тени небольшими группами и подолгу обсуждали преимущества и недостатки жизни «под немцем«. В воздухе, что ни день, кружили аэропланы, возбуждая любопытство и порождая слухи о сброшенных с неба шпионах. Жертвой подобных слухов, по непостижимой русской логике, и стал Федор Петров, евангельский проповедник и основатель местной баптистской общины, несколько лет назад поселившийся в Ивановке вместе со своей большой семьей.
Его «нерусская вера» чувствовалась сразу и во всем: икон в доме не держит, лба сроду не перекрестит, чарку с вином никому не подаст и ни от кого не примет, работает на выделенном ему дрянном поле, как на своем собственном, не жалея ни себя, ни жены с детьми. И вдобавок ко всему – речами прелестными заманил в секту несколько душ православных, которые бегают теперь к нему в дом ни свет ни заря, учатся по складам читать Евангелие и кланяются там «немецкому» Богу.
Долго ломал голову приходской священник отец Лука, как прекратить это безобразие. Еще до начала войны, выбрав удобный случай, пожаловался было на беспокойного сектанта самому генерал-губернатору и одновременно – собственному церковному начальству. Но тогда ничего путного из этого не вышло. Ни гражданская власть, ни духовная – в лице епископа – не вступились за священника и православную веру. Преступлений, говорят, уголовно наказуемых твой Федор Петров никаких не совершал, а что касательно веры, то его императорское величество государь Николай Александрович милостиво даровали теперь свободу совести всем сектантам… Так что, подожди, отец Лука, пока баптист тот украдет чего-нибудь или, напившись, буянить начнет, тогда, мол, и выселить его из села можно будет куда подальше.
Все бы хорошо, да вот беда, что не пьет и не ворует ничего антихрист этот. Не святой он, конечно, жалуются на него время от времени добрые прихожане, да все это ерунда какая-то, зацепиться не за что. Но то было до войны. А теперь время другое, время серьезное. Теперь обещали на его патриотический сигнал отреагировать должным образом: шутка ли, в доме у себя Федор Петров намедни немца принимал, другого баптистского проповедника по имени – вот дал Бог имечко, язык сломаешь, одно слово – шпион! – Вильгельм Фридрихович Гоппе. Теперь все, теперь – Сибирь, лет на пять минимум. Слава Тебе, Господи, что открылась, наконец, «тайна беззакония»!

 

– Федор, беги! Ну, беги же, Христа ради! – увидев в окно машущего условным знаком сына Петьку, закричала жена и толкнула в руки заранее приготовленный узелок с вещами.
– От них разве убежишь, Катя? – неуверенно ответил Федор и задумался.
– Беги, через огороды – и в горы! – вновь взмолилась жена. – Закончится война, вернешься к нам… Прошу тебя! Нас, может быть, одних не тронут… Федор обнял жену.
– Бедная ты моя, как вы будете без меня?
– Господь поможет.
Федор побежал через огороды, когда пешие полицейские уже подходили к дому. Катя долго не открывала дверь, давая возможность мужу уйти как можно дальше. Почувствовав неладное, полицейские обогнули дом и увидели бегущего человека. Местность была открытой, до ближайшей горы довольно далеко, а беглец уже немолод.
– Догоним без стрельбы, – решил урядник Громов и скомандовал сопровождавшим его троим рядовым, – за мной бегом!
Полицейские побежали по полю, придерживая болтавшиеся на боку шашки. Однако несмотря на молодость и резвость преследовавших, расстояние между ними и беглецом сокращалось крайне медленно. Вскоре стало очевидным, что сектант успевает добежать до склона горы. Полицейские тяжело дышали. Громов хотел уже было стрелять, но увидев перед собой почти отвесные скалы, без признаков растительности, где можно было бы укрыться, решил продолжать преследование.
Федор хорошо знал эти места, ставшие для него родными, и, хотя спиной чувствовал приближающуюся погоню, надеялся, что сможет от нее уйти при подъеме. Гору в деревне называли Кривухой, и таила она среди своих причудливых форм и очертаний множество неожиданностей и опасностей для не знающих ее скалолазов. Добежав до первых крупных спасительных камней, Федор, несмотря на усталость, стал ловко взбираться вверх по едва приметной тропе.
– Вперед, за ним! – приказал урядник, тыча указательным пальцем вверх. – Лови шпиона!
Трое полицейских, ворча под нос, полезли в гору. Сам Громов остался внизу и, отдышавшись, выбрал удобное место для наблюдения.
Довольно скоро двое преследователей остановились на крутом подъеме, выразив свою неспособность подниматься выше. С багровыми лицами, они разводили дрожащими руками и виновато смотрели в сторону урядника. И лишь третий, наиболее выносливый полицейский, несомненно, выросший где-то в горах, уверенно продолжал восхождение. «Каков молодец! От Кравчука не уйдет!» – удовлетворенно подумал Громов, видя как расстояние до беглеца вновь стало сокращаться.
Между тем, силы оставили Федора, он в изнеможении прислонился к камням и стал в отчаянии взывать к Богу: «Господи, помоги!..»
Проворный полицейский, оголив шашку, неумолимо приближался.
– Сдавайся, шпион!.. Сейчас порублю!.. – преследователь задорно посмеивался, он находился уже лишь немногим ниже своей жертвы. – Не поможет тебе Бог, не поможет!
Федор закрыл глаза, не желая видеть как поднимается его враг, устрашающе стуча шашкой по камням, все ближе подбираясь сверкающим лезвием к его ногам. «Да будет воля Твоя…» – тихо произнесли уста Федора заключение молитвы. И тут же произошло нечто неординарное и неожиданное.
Уже торжествующий полицейский вдруг оступился и сорвался вниз. Он пролетел всего несколько метров, до того выступа, с которого две минуты назад угрожал Федору, но этого было достаточно. Ударившись головой о камень, преследователь потерял равновесие и, едва успев схватиться за край скалы, завис над пропастью. Бесполезная теперь шашка валялась неподалеку от него, зажатая между камней.
Урядник Громов внизу недовольно нахмурился. Приказ станового пристава об аресте сектантского проповедника Петрова был под угрозой невыполнения.
– Давай же, Кравчук, поднимайся! – ободряюще закричал он снизу.
Но у Кравчука была пробита голова и порезана шея, кровь заливала его застывшие от ужаса глаза, алым ручейком струилась на маленькую каменную площадку, на которую, из последних сил подтянувшись на руках, он пытался взобраться.
– О, Господи! – только и мог сказать Федор, открыв глаза и одним взглядом оценив мгновенно изменившуюся ситуацию.
Теперь ему уже ничто не угрожало. Можно было уходить дальше в горы. Но как быть с полицейским, так его и оставить? Долго ему не провисеть, вот-вот сорвется… Вспомнилось, как его преследователь только что куражился, метил шашкой по ногам, и вот теперь он – из последних сил держится за камни побелевшими пальцами, а рукоять его некогда грозной шашки стремительно быстро погружается в растущую на глазах кровавую лужу.
Федор тяжело вздохнул и стал спускаться к своему неудачливому гонителю. Урядник Громов и двое полицейских внизу удивленно и настороженно следили за действиями сектанта. Ноги Федора вскоре встали на площадку, залитую кровью врага. В эту минуту сатана, искушая, невидимо подошел к проповеднику, шепча на ухо слова Писания: «Смотри, как сбылось предсказанное: “Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечестивого” (Пс. 57.11). Твой враг хотел посмеяться над истинной верой, но вот – Божье возмездие! Толкни его в пропасть, как написано: “Блажен, кто разобьет младенцев твоих о камень!” (Пс. 136.)».
Федор даже похолодел от столь ужасающих мыслей, но помедлив не больше мгновения, схватил обеими руками несчастного полицейского и, сбивая дыхание, потянул его на себя со словами Евангелия: «Отойди от меня… сатана. Написано… также: …любите… врагов ваших… благо-слов-ляй-те… проклинающих вас…» (Мф. 5.44).
В следующую минуту беглец и его преследователь, обнявшись, счастливые, уже сидели на крохотном выступе скалы и вместе славословили Бога. Федор, сняв с себя рубаху, перевязал голову раненому. На какое-то время они забыли о цели своего пребывания на этой горе. Небо их обнимало со всех сторон.
Улыбался внизу и урядник Громов. Это не помешало ему, впрочем, строго посмотреть на двух неловких полицейских, застрявших в своем подъеме на гору и дать им недвусмысленный знак быстрее взбираться наверх. Те, успевшие немного отдохнуть, сначала храбро продолжили восхождение, но подойдя ближе к опасному, почти отвесному месту, где непонятно как на скале сидели Петров и Кравчук, вновь остановились, боясь свернуть себе шею.
Тогда Громов сделался мрачнее тучи и, закинув голову вверх, громко закричал.
– Кравчук! Ну, как ты там?
– Ничего… живой, слава Богу! – ответил не по уставу Кравчук.
Действительно, кровотечение у него чудесным образом уже прекратилось.
Он все еще пребывал в возвышенном и восторженном состоянии человека, только что избежавшего неминуемой смерти.
– Кравчук! – продолжил тогда жестко Громов. – Внимательно слушай мой приказ… Приказываю: арестовать сектанта и спустить его вниз… Будет сопротивляться – руби шашкой!
Петров и Кравчук посмотрели друг другу в глаза. Их лица стали серьезны, но на них не было отражения ни страха, ни ненависти.
– Не могу, Громов… он мне жизнь спас! – закричал Кравчук, продолжая смотреть в глаза Федору.
– Кравчук! – властно и зловеще опять зазвучал голос урядника. – Не выполнишь сейчас же приказ, по закону военного времени пойдешь под расстрел!.. – и, немного помедлив, Громов добавил. – И самарянин твой пусть это учтет, если ему тебя так жалко…
Кравчук опустил голову.
– Беги, – тихо сказал он Федору.
– Тебя расстреляют.
– А тебя сошлют в Сибирь.
– И в Сибири люди живут, это все-таки лучше расстрела, – улыбнулся Федор, ему уже было ясно, как следует поступить дальше.
Полицейский Кравчук с удивлением смотрел на него.
– И ты пойдешь из-за меня в ссылку, хотя можешь бежать?
– Пошли вниз, – Федор положил руку ему на плечо, – не вечно же нам тут сидеть…
Кравчук, побледнев и придерживаясь за каменную стену, встал на ноги, затем в отчаянии пнул шашку. Она полетела в пропасть, на прощание что-то злобно проскрежетав.
Федор Петров неожиданно и громко запел христианский гимн – казалось, камни вокруг зазвенели – и, помогая раненому полицейскому, стал спускаться вниз. При этом ослабевший Кравчук рыдал как ребенок: «Прости меня, друг… прости ради Бога!..»
Внизу полицейские растроганно наблюдали за этой почти библейской картиной. Даже суровый Громов тихо произнес какую-то молитву и едва заметно осенил себя крестным знамением.

3

Через неделю после описанных событий Федор Петров, а также его жена и шестеро детей, лишенные имущества, вместе с группой других сектантов из прифронтовых деревень, были отправлены под конвоем в Сибирь. Их провожали несколько отчаянно смелых единоверцев. Рядом с ними за последней телегой, где сидела семья Федора Петрова, какое-то время шел человек в военной форме и с перебинтованной головой. Провожающие приняли его за раненого солдата с германского фронта. Он все время плакал и что-то тихо повторял. Те, кто находились поблизости от него, рассказывали, что его словами были: «Есть Бог, есть!.. Он защитит, Он поможет!..»
2001 г.
Встреча друзей
Cлучилось это в конце 1919 года, где-то сразу после Хануки.
Председатель N-ской ЧК Михаил Рябинин (он же Мойше Рабинович), с энтузиазмом перекладывая кипы протоколов допросов из ящиков старого стола в только что конфискованный Советской властью у местного эксплуататора роскошный многостворчатый шкаф довоенной работы, оступился и упал в собственном кабинете. Полежав немного в неестественной позе и потерев ушибленное место, он стал подниматься и вдруг увидел мелькнувшую где-то среди рассыпавшихся по полу листов знакомую фамилию: Фрухштейн. Взволнованно раздвигая руками документы, Рябинин вскоре обнаружил нужный протокол, о существовании которого еще минуту назад не подозревал. Действительно: «Фрухштейн Соломон, 1895 года рождения, уроженец местечка С. близ Бердичева». Он, друг детства Шломо! Рябинин с забившимся сердцем заглянул в его дело и с радостью обнаружил, что Фрухштейн задержан ЧК месяц назад по не столь уж тяжелому обвинению – в пособничестве белогвардейцу, молодому юнкеру, которого просто лечил в своем доме от какой-то серьезной болезни.
Рябинин властно окрикнул часового и приказал тут же доставить Фрухштейна к себе в кабинет. Спустя пять минут Шломо уже барахтался в объятиях председателя ЧК, не вполне понимая еще, что с ним происходит. В переполненной камере он много раз слышал о страшном «комиссаре Рябинине», искренне боялся возможной встречи с ним, которой все-таки не избег, но которая неожиданно вылилась в самую теплую встречу со старым другом Мойше Рабиновичем. Воистину, «коль славен наш Господь в Сионе»!
Вновь позвав часового, Мойше мгновенно устроил шикарный стол. Конечно, то была не фаршированная рыба со свежей халой, как в детстве, но все же нечто впечатляющее для скромного арестанта. Плеснув в стаканы чудовищно пахнущего самогона, Мойше радостно провозгласил тост за встречу. Шломо столь же радостно ответил на приветствие, но пить отказался.
– Лучше я поем, можно? – сказал он и, не дожидаясь ответа, придвинул к себе вареную картошку и увесистую горбушку хлеба.
Мойше выпил один, не сводя счастливых глаз со Шломо.
– Можно, теперь тебе все можно, – проговорил он, невольно крякнув и переводя дух, – завтра же утром тебя выпущу! Ты, конечно, ни в чем не виновен. Прости, друг, – революция, сам понимаешь…
– Да-да, разумеется, я все понимаю, – скороговоркой подтвердил Шломо, ничего вовсе не понимавший, что уже третий год творилось в этой стране, и по-прежнему даже не веривший, что ужасный чекист, сидевший перед ним, – это его лучший друг детства Мойше.
– А помнишь, как мы с тобой мечтали найти клад и сделаться первыми богачами среди евреев? Ха-ха-ха! – пустился в приятные воспоминания Мойше.
– А помнишь, как влюбились одновременно в красавицу Соню Осик, а она ответила, что выйдет замуж за того, кого из нас первым попросят сесть у восточной стены синагоги? Хо-хо-хо, правильная была девочка…
Шломо охотно поддержал этот веселый разговор, и около часа из кабинета председателя ЧК слышался лишь дружный смех и то и дело повторявшаяся фраза: «А помнишь… Нет, ты помнишь?!»
И вдруг весь этот милый вздор разбился о простой и в принципе не обязательный для откровенного ответа вопрос Рябинина.
– Слушай, Шломо, и как ты так неосторожно вляпался в эту скверную историю? Стоило ли рисковать жизнью из-за какого-то юнкера? Зачем ты его прятал и лечил?
Неловкая пауза зависла в воздухе. Улыбки медленно сходили с лиц друзей.
– Ты действительно хочешь это знать? – серьезно спросил Фрухштейн.
– Я пытаюсь придумать формулировку, за что я тебя завтра выпускаю из-под ареста. Ты знал этого белогвардейца, он что-то сделал доброе для тебя?
– Нет, Мойше. Когда я подобрал его на дороге за городом, я видел его впервые в жизни.
– Какая глупость! Ты слышал, какие сейчас действуют законы? Законы революционного времени! Тебя могли уже поставить к стенке, если бы мне самому не попалось в руки твое дело… И все же, зачем ты его хотел спасти?
Фрухштейн замедлил с ответом. Он вдруг ясно почувствовал, что если скажет сейчас подлинную причину, то последствия этого будут самыми непредсказуемыми. И все же, спустя минуту, он произнес роковое слово.
– Я стал христианином.
– Что? – не поверил своим ушам Рябинин. – Ты стал выкрестом?
– Называй, как хочешь, но я верю в Иисуса Христа, что Он – наш Мессия и Сын Божий! Иисус же учит в одной Своей притче, что некие священник и левит прошли однажды мимо израненного разбойниками и брошенного на дороге человека. А неизвестный самарянин поднял его и помог. Можешь считать глупым, но это и есть вся причина, почему я лечил того несчастного, которого твои чекисты нашли у меня в доме и расстреляли.
– И ты его еще жалеешь! – лицо Рябинина сделалось чужим и суровым. – Жалеешь врага! Ты думаешь, он пощадил бы, например, меня, если бы это я попался ему в руки? Ты хотя бы представляешь, как они расправляются с чекистами?..
Рябинин на мгновенье задумался и затем продолжил свой монолог.
– Впрочем, даже не это меня сейчас больше волнует. Но как ты, еврей, сын почтенных родителей, тот, с кем мы мечтали учиться в школе раввинов, читали и целовали Тору, отрекся от веры своих отцов?! Ты, может быть, скажешь, что я сам стал атеистом… Пусть! Но я как услышу голос кантора: «Воззовем к Господу, да поможет Он нам!» или старую песнь «Мир вам, ангелы Господни», веришь, ком подкатывает к горлу… Нет, я никогда не предавал мечту нашего детства, мечту каждого молодого еврея: заставить христиан считаться с нами… Подумать только, сколько поколений евреев было унижено, поругано, растоптано твоими христианами! Скольких они силой заставили креститься, убили в пьяных погромах! И вот теперь Шломо Фрухштейн, чистокровный еврей – негде поставить пробу – присоединяется к мучителям своего народа…
– Ты не понимаешь, существует совсем другое христианство! – воскликнул Фрухштейн. – Я вступил в общину евангельских христиан. Это настоящие верующие люди. Даже православные их гнали не меньше, чем евреев…
– Ну, надо же! Мало того, что выкрест, еще и к сектантам подался, в кулацкую петрушку превратился. «Все люди – братья», – так, кажется, у вас говорят?
Немного помолчали.
– Может, я лучше пойду назад, в камеру? – тихо спросил Фрухштейн. – Думай, что хочешь, только я уже не отрекусь от Мессии Иисуса.
– Нет, ты выслушаешь меня до конца, – недобрым голосом сказал Рябинин. Он отхлебнул еще самогона и, прохаживаясь по кабинету, продолжил свою речь. – Ты помнишь нашего рабби Хаима, как он предупреждал всегда евреев от соблазна христианства? «Кто крестится, – говорил он, – тот как бы уже и русский, и учиться ему можно, и по службе преуспеть; да только наши старомодные родители почему-то не спешили идти по этой легкой дороге…» Так учил старый Хаим, если ты забыл. Да и я сам, может быть, для того и пошел в революцию, чтобы избавить еврейский народ от барских прихотей христиан-великороссов… Как же ты мог нас предать, Шломо?.. Вспомни милого и рассеянного кантора Шимона, как он всегда пел и плакал на праздник Торы! Вспомни древнюю синагогу… Все, все ты перечеркнул. И вот теперь я, председатель ЧК, уговариваю тебя вернуться к вере…
После этих слов – случайно ли так получилось или преднамеренно, кто знает – Рябинин достал из кобуры и положил перед собой на стол маузер. Он, прищурившись, смотрел на Фрухштейна, который был теперь для него как будто незнакомым человеком.
– Слепцы, ведущие слепцов! – взволнованно отвечал Шломо. – Имеющие Писание, целующие его и не разумеющие! Столетиями ждавшие Мессию, а когда Он пришел – тотчас отвергшие Его. Не думай, что я не люблю свой народ! Я готов молиться и вымаливать у Бога каждого еврея… Хоть ты и замарал свои руки кровью в ЧК, я буду молиться и о тебе…
– Довольно, – ледяным голосом сказал Рябинин, – часовой, увести арестованного в камеру!
Оставшись один, Мойше медленно приставил холодное дуло маузера к виску. Ему хотелось умереть. Он уже много раз обдумывал такой почетный исход из той кровавой мясорубки, в которой безнадежно крутился почти с самого начала гражданской войны. Но и на этот раз нечто его остановило. «Какого друга теряю», – прошептал он, направляя дуло на папку с делом Фрухштейна. Затем, откинувшись назад на стуле, он вдруг подбросил папку вверх и тут же заученным движением вскинул маузер и выстрелил. Пробитое в самом центре тоненькое «дело» метнулось к стене и почти бесшумно упало на пол.
На звук выстрела прибежал все тот же часовой, здоровенный детина по имени Степан. Увидев своего командира невредимым, он заулыбался и сказал:
– Ну, слава Богу, товарищ Рябинин, вы живы!
– А что мне должно было сделаться, Степан? – грустно спросил Мойше.
– Ну как же, вы стреляли…
– Да, стрелял, но не туда, куда ты подумал… Ты его уже отвел в
камеру?
– Да не успел еще, во дворе стоит, как раз у красной кирпичной стенки… – угадывая ход мыслей хозяина, глухо ответил часовой.
– Для мировой революции пролетариата, Степан, – негромко и медленно проговорил Мойше, – такие люди, как этот Фрухштейн, насквозь пропитанные религиозным дурманом, – большое препятствие. Ты должен помочь революции…
Часовой понимающе кивнул и сказал:
– Это мы сейчас сделаем, товарищ Рябинин! Не берите близко к сердцу…
– Только, Степан, без лютости, одной пулей, прошу тебя.
– Так точно, не извольте беспокоиться, – ответил часовой и вышел.
«Вот и все, – подумал Мойше, – теперь получится…»
Через минуту на улице раздался негромкий выстрел. Он почти слился со звуком другого выстрела, который прозвучал в кабинете председателя ЧК Михаила Рябинина.

«Кто даст с Сиона спасение Израилю…»? (Пс. 13.7)
«Избавь, Боже, Израиля от всех скорбей его» (Пс. 24.22).
2000 г.

Две шинели рядового Левина

1

Весной 1942 года наша часть получила приказ об очередном «выравнивании линии обороны». Так стыдливо именовали тогда отступление. Отходить на указанный рубеж следовало тихо и без паники. Сложность выполнения данного приказания заключалась в том, что впереди нас, на безымянной высотке, успешно закрепилась рота лейтенанта Тимофеева. В течение последней недели эта рота сражалась геройски, не раз спасая нас огнем пулеметов, и потому мы не могли ее теперь так просто оставить. А кабель полевого телефона, протянутый к ним, давно перебит в нескольких местах. Сигнальным ракетам никто не верит, поскольку ими часто забавляются немцы. Все основные войска отходят… Как известить Тимофеева, чтобы он не попал в окружение? Поле полностью простреливается вражескими пулеметчиками и снайперами. До ближайшего окопа передовой роты около ста двадцати метров. Уже трое посыльных были убиты…
– Нужен счастливый солдат! – озабоченно говорит своим помощникам подполковник Агафонов. – Кого послать? Времени остается так мало!
Но видя перед собой три трупа, больше умирать никому не хочется. Первый посыльный был убежденным коммунистом и добровольцем, но вера в ВКП(б) ему не помогла. Второму было просто приказано бежать, он был солдатом штрафного батальона, но отчаянная смелость, принесенная из колоний Севера, не спасла его. Третьему «предложили попробовать», он был человеком религиозным, носил зашитый в подкладке 90-й псалом, но выпитая перед рывком кружка едва разбавленного спирта отяжелила его, и теперь он неподвижно лежал на земле, пробитый пулями, не пробежав и половины дистанции, рядом с двумя другими смельчаками.
– Нужен счастливый солдат! – твердит Агафонов. – Немедленно найдите мне: хоть коммуниста, хоть беспартийного, еврея, магометанина, попа-расстригу, черта с рогами, – только чтобы он голубем пролетел эти проклятые сто метров и известил наших геройских товарищей о том, что приказано отходить…
Но какой-то парализующий страх охватил всех солдат. Никакие обещанные награды не воодушевляли. Вновь же приказывать кому-то бежать с пакетом при таком упадке духа было явно малоперспективным занятием. Требовалось чье-то молодецкое желание совершить подвиг, но как это желание пробудить? И тогда старший политрук Козлюк породил по-большевистски замечательную мысль:
– А, может быть, нам вывести перед строем какого-нибудь шустрого рядового – у меня материал есть на многих! – как бы для расстрела, а затем поручить ему искупить вину перед Родиной – доставить пакет роте Тимофеева? А что, если все равно помирать, это обычно вдохновляет народ на подвиг…
Подполковник Агафонов, опытный военный, кисло посмотрел на молодого политрука – он не сомневался, что у того имеется «материал» и на собственного командира – и нехотя согласился на этот спектакль. Что-то надо было все равно делать. Козлюк с азартом принес несколько аккуратно оформленных дел «кандидатов на подвиг»:
– Рядовой Хабибуллин, пулеметная рота, ругал колхозы, допускал двусмысленные намеки о товарище Сталине…
– Это который? – нахмурил брови Агафонов. – Черный и высокий? Нет, этот слишком неповоротлив, его сразу убьют… Кто еще?
– Рядовой Прасолов, из артиллеристов, не уверен в достаточной мощи Красной Армии, чтобы разгромить фашистов… Рыжий такой гад, в очках, помнишь, я тебе его показывал?
– Не пойдет, у этого плохое зрение. Если потеряет очки, может пробежать мимо окопа, а наводчик – хороший, пусть повоюет еще!
– Рядовой Левин, рота Егорова, фанатичный сектант, молится по ночам, подозревается в том, что во время боев стреляет в воздух… Мне все некогда его проверить!
– Неужели правда? И откуда ты все знаешь? Я помню Левина с самого начала войны… Кстати, он маленький и щуплый, в такого попасть непросто, пожалуй, он нам подойдет. Только шинель ему нужно подрезать немного, чтобы не спотыкался в ней.
– Ну, это недолго поправить…

2

«Рядовой Левин как чуждый Рабоче-Крестьянской Красной Армии элемент и непримиримый баптист, отказывающийся стрелять по врагу, приговаривается к расстрелу. Приговор приводится в исполнение немедленно!» – с искусным негодованием в голосе зачитал перед строем роты Егорова только что набросанный карандашом обвинительный текст старший политрук Козлюк. Подполковник Агафонов и другие офицеры стояли рядом с непроницаемыми лицами. Рядового Левина отвели в сторону двое скалящих зубы «ворошиловских стрелков». Лязгнули затворы винтовок. Левин закрыл лицо руками и стал вслух молиться, тем самым косвенно подтверждая свою виновность. Однако выстрелы так и не последовали…
– Я не закончил еще читать, – неожиданно с улыбкой продолжил свою речь Козлюк, – а дальше здесь сказано: «Но учитывая боевую обстановку и искреннее раскаяние рядового Левина (последнее политрук добавил исключительно ради красного словца), ему разрешается кровью искупить вину перед трудовым народом и под огнем противника доставить срочное сообщение роте лейтенанта Тимофеева».
После этих слов отцы-командиры не скрывали уже своих чувств и окружили растерявшегося Левина, ободряюще похлопывая его по плечу, вручая в руки секретный пакет и недвусмысленно подталкивая в сторону бруствера.
– Ладно, – с трудом ответил им Левин, к которому, наконец, вернулась способность соображать, – я побегу, только дайте мне прежде как следует помолиться Богу!
– Что ж, молись, – дозволили командиры-коммунисты, – это дело хорошее…
Отошел тогда Левин в сторонку, чтобы никто не мешал, пал на колени пред Небесным Отцом и горячо умолял Его укрепить свыше, даровать сил вынести непомерное для человека испытание, которое столь внезапно обрушилось на него. «В Твоей руке жизнь моя, – страстно шептал Левин, – ради славы имени Твоего посрами этих безбожников!..» И никто из роты не смеялся, видя его стоявшим на коленях, потому что там, наверху, валялись три мертвеца, недавние посыльные, и все хорошо понимали, что сектанту Левину поручается почетное задание лечь рядом с ними четвертым…
Когда Левин встал с колен, то от приготовленных ему традиционных «ста грамм» и «прощальной самокрутки» решительно отказался. Командиры по-отечески нежно провожали солдата, как будто и не они вовсе полчаса назад собирались его расстреливать. «Не хороните меня раньше времени, Господь милостив!» – сказал им на прощание Левин, легко взобрался на бруствер и, немного пригнувшись, побежал по полю к лейтенанту Тимофееву.
Нельзя сказать, что пулеметы красноармейцев палили меньше вражеских, стремясь прикрыть посыльного, они сделали все возможное. Но, очевидно, противник считал для себя делом чести уложить очередного сумасшедшего русского, при свете дня в полный рост бегущего вдоль немецких позиций. И потому после первых нескольких секунд, необходимых для прицеливания, на Левина обрушился шквал огня из всех видов стрелкового оружия. Сотни глаз напряженно следили за ним с обеих сторон. Левин два раза падал. И каждый раз все думали, что он больше не встанет. Видели даже, как пули били по его шинели… Но вот он почему-то снова поднимался и продолжал, петляя как заяц, проворно бежать, пока под одобрительный гул грубоватой русской речи не нырнул в вожделенный окоп передовой роты. Немецкая сторона еще долго не могла успокоиться из-за нанесенного ей оскорбления и вымещала свой гнев, беспорядочно обстреливая позиции Тимофеева.

3

«Нет ничего невозможного для советского солдата, по призыву сердца защищающего свою великую социалистическую Родину!» – характеризуя подвиг рядового Левина, на следующий день вдохновенно написал в полковой газете старший политрук Козлюк. Далее его развернутая статья сообщала, как этот «замечательный солдат» с честью выполнил казалось бы невыполнимое задание. Благодаря его мужеству рота лейтенанта Тимофеева своевременно и с незначительными потерями вышла на предписанный ей новый рубеж обороны вместе со всеми подразделениями. Высокая государственная награда вскоре ожидает героя…
– Ну, ты тут загнул насчет награды Левину! – приземлил Козлюка подполковник Агафонов, тыча желтым от табака пальцем в газету. – Мы же вчера его расстреливать выводили перед строем как отпетого баптиста!
Политрук огорченно почесал затылок.
– Действительно, некрасиво получается… А так представили бы его к ордену, наша часть прогремела бы. А мы – командиры, воспитавшие героя… Кто же мог подумать, что он живым останется?
Судили-рядили Агафонов с Козлюком и надумали, наконец, уже отпечатанный тираж газеты «Смерть врагу!» попридержать до первой вражеской бомбежки… А в отношении Левина распорядились: объявить ему устную благодарность, выдать новую шинель и перевести от греха подальше служить в одну из медицинских частей.
И только в роте лейтенанта Тимофеева пробитую в трех местах старую шинель и изрешеченный вещмешок Левина (которого так и не оцарапала ни единая пуля!) бережно, словно церковные реликвии, еще долгое время показывали всем желающим…
2002 г.

В пасхальное воскресенье

К Пасхе 1953 года верующие N-ского красноярского лагеря готовились с особенной радостью: в малый десятый барак на воскресные собрания к «сектантам» стал приходить прибывший недавно по этапу, но посаженный еще до войны, православный священник отец Герман. За ним потянулись другие зеки, тоскующие по христианскому общению. Вся небольшая община, включавшая в себя теперь около двенадцати человек, сразу же условилась не касаться вопросов, разделяющих верующих на разные группы, оставив богословские споры до лучших времен. На всех у них было одно Евангелие, разорванное по страничкам на случай обыска. Провести утреннее пасхальное богослужение поручили отцу Герману, для причастия еще с вечера приготовили кусочек черного хлеба, из зековской пайки, и кружку чая – вместо чаши с вином. Проповедь должен был сказать также баптистский благовестник Савелий Дубинин. Однако начальство лагеря, в последнее время смотревшее сквозь пальцы на собрания «божников», на этот раз приготовило им неприятный сюрприз.
Утром в воскресенье, вместе с первым ударом в рельс у штабного барака, на весь лагерь было объявлено, что день будет рабочим. План, дескать, до конца не выполняется, дело нужно поправлять, а потому все – марш на «воскресник», на общие работы, на лесоповал, и никому никаких поблажек! Сам начальник лагеря майор Зубов, в начищенных до блеска сапогах, в теплой шинели, ладно сидевшей на его широкой и сильной фигуре, в сопровождении двух своих любимых немецких овчарок на длинных поводках, прохаживался между бараками и мрачно наблюдал за неспешным построением на развод. Заключенные нехотя слезали с нар, и хотя всеобщее недовольство было налицо, бунта в лагере ничто не предвещало, и не такое видели и терпели зеки…
Сразу же после подъема несколько братьев собрались вместе и задали вопрос Савелию (его лагерный номер был Д-184) и Герману (С-522) – как быть? Лица у пастырей были встревоженные, о чем-то они уже успели переговорить между собой.
– Поступайте, как… вам велит сердце, – с трудом подбирая слова, сказал Савелий, – а мы с Германом идем на пасхальное служение!
Когда все население лагеря, наконец, выстроилось на развод, чтобы шагать в лес по своим делянам, в малом десятом бараке сошлись пятеро заключенных для празднования Пасхи.
– Пять отказчиков в десятом! – тут же донесли Зубову.
– Ах, вот как, – начальник лагеря недобро усмехнулся, – отправляйте мужиков на работу, а с недовольными я разберусь сам…
Спустя пятнадцать минут майор Зубов с собаками и трое вызванных им караульных с автоматами вошли в мятежный десятый барак. Из дальнего угла доносились слова древнего песнопения:
Христос воскрес из мертвых, смертию смерть поправ
И сущим во гробах живот даровав…
– Так это наши смиренные божники бузят! – громко и презрительно оборвал поющих Зубов. – Про какой-то «живот» распевают, когда все лес валят… А ну, выходи во двор строиться!
Пятеро заключенных послушно вышли из барака. Им было видно, как через широкие лагерные ворота проходила последняя колонна идущих под конвоем на работу зеков. Всходило солнце, стояло чудесное пасхальное утро.
– Вы знаете, что я рассусоливать не люблю: кто идет на работу – отходи налево, кто не желает работать – направо, к стенке!
Солдаты для большей убедительности слов начальника лагеря передернули затворы автоматов. Один из братьев, опустив голову и молясь про себя, тут же отошел налево. Остальные стояли не шелохнувшись.
– Направо, к стенке, я сказал! – заорал Зубов.
Овчарки, услышав интонацию хозяина, злобно залаяли. Он их ласково потрепал за загривки. Между тем, все четверо братьев встали у бревенчатой стены барака.
– Ты поп, – Зубов указал пальцем на отца Германа, и три автомата одновременно развернулись в его сторону, – пойдешь работать?
– Нет.
– Ты? – палец вместе с автоматами переместился на молодого брата Василия.
По лицу юноши было видно, что он колеблется. Тогда Зубов достал свой пистолет и приставил его к виску отказчика.
– Будешь работать?
– Да! – не выдержал Василий и отбежал в сторону.
– Хорошо, – лицо начальника лагеря просияло, – кому еще синод разрешает работать на Пасху? Как насчет тебя, Ф-319 ? – он ткнул пистолетом в грудь третьего брата.
Тот молча отошел к двум испугавшимся прежде него друзьям.
– И остался у нас еще пресвитер, так, кажется? – четыре ствола посмотрели черными отверстиями на Савелия.
– Нет, я не буду сегодня работать, – тихо, но решительно ответил он.
– Итак, было у нас пятеро отказчиков, а теперь только двое, на весь лагерь! – подвел итог Зубов. – Передумавшие сейчас пойдут с конвоиром на деляну, там их ожидает честный трудовой день вместе со всеми, а этих двух лентяев нам придется сегодня хоронить…
Начальник лагеря кивнул головой одному из автоматчиков и тот повел, посмеиваясь, троих братьев в лес, на самую тяжелую и унизительную работу.
Зубов в упор смотрел на оставшихся убежденных отказчиков, и его гнев стремительно разгорался с новой силой. Ах, с каким бы удовольствием он сейчас пристрелил этих Д-184 и С-522! Двумя безликими номерами стало бы меньше, невелика потеря. Но Сталин уже умер… Старый мир, в котором майор Зубов всегда столь явственно чувствовал свою необходимость и значимость, начинал рушиться на глазах. Уже многие выдвиженцы Хозяина потеряли свои места, уже пошли слухи о скорой массовой амнистии заключенных в стране, а новая секретная инструкция строго предупреждала против самовольных расстрелов в лагерях. И что он теперь может сделать этим религиозным фанатикам, всего-то отправить в БУР (Барак усиленного режима, лагерный штрафной изолятор)? Но вкусивший крови волк уже не станет вегетарианцем… Зубов испытующе посмотрел на своих овчарок: красавицы Веста и Стела, сильные, послушные ему. Ведь могли же они сами сорваться с поводка? Такое иногда случается… Отказчики, скажем, выбегали из десятого барака, пытаясь скрыться, он в это время разговаривал с караульными о необходимости закрытия упорствующих заключенных в БУРе. Тут овчарки неожиданно сорвались с поводка, и пока к ним подбегали, все уже было кончено… Такой вот несчастный случай!
Зубов оглянулся по сторонам и нежно улыбнулся караульным, он знал этих солдат давно, они лишнего не скажут. «А ну, заглянем за барак!» – загадочным голосом сказал он заключенным и охране. Все вместе прошли на мрачный задний двор. Сюда еще не проникли лучи солнца и потому здесь было довольно сумрачно и холодно. Вдоль барака тянулись ряды старой колючей проволоки. Начальник лагеря вновь распорядился Савелию и Герману встать к стене. Те, готовясь к расстрелу, принялись молиться. Они твердо решили исполнить Божью заповедь и святить пасхальный день до конца. «Воскресивший Господа Иисуса воскресит и нас!..» – по памяти процитировал Савелий слова апостола и протянул руку отцу Герману (2 Кор. 4.14).
«Взять!» – в ту же секунду ожесточенно выкрикнул Зубов. Наученные по этой команде перегрызать горло, Веста и Стела, грозно зарычав, бросились на христиан. Изможденные тяжелым трудом и недоеданием тела заключенных, казалось, были для них легкой добычей. Однако в два прыжка достигнув своих жертв, овчарки затем почему-то остановились, закружили на одном месте, скуля, а еще через мгновение – вдруг завиляли хвостами и мирно улеглись у ног братьев.
– Ты молился об этом? – открыв глаза, удивленно спросил Савелий.
– Велик Господь! – ответил ему Герман. – Готовься, сейчас будут стрелять!
Вскоре, действительно, раздались выстрелы – разъяренный Зубов стрелял в своих любимых собак, никогда прежде его не подводивших. Те с безразличием приняли пули, которые их хозяин мысленно посылал в непокорных христиан. Остаток святого дня (и ближайшую неделю) Савелий с Германом провели в БУРе, на хлебе и воде, без горячей пищи. Но разве это могло уже сколько-нибудь омрачить их великую радость, проистекавшую от реального Божьего присутствия с ними!
Христос воскрес из мертвых, смертию смерть поправ
И сущим во гробах живот даровав…
2002 г.